«Тема репрессий возникла в печати очень быстро — через месяц после смерти Сталина»
Филолог Ольга Розенблюм о литературе оттепели и «слепом поколении»
Можно заметить, что писатели и ученые в России достаточно часто обращаются к теме трудного прошлого, репрессиям, культу личности, войне, пытаясь осмыслить, что происходило с нашей страной в XX веке. Однако нельзя сказать, что начало этому было положено во второй половине 80-х. Намного раньше, в 1960-е, литераторы, режиссеры, в том числе Булат Окуджава, идя на большой риск и обходя цензуру, начали говорить о 37-м годе, Сталине, гибели людей и покалеченных судьбах. Как это делалось (в обход цензуры и с большим риском), почему опыт оттепельного поколения не был оценен в наши дни и чему нам стоило бы поучиться у Германии, в интервью «Реальному времени» рассказала филолог Ольга Розенблюм.
«Я бы определила оттепель как период рефлексии недавнего прошлого»
— Почему именно в оттепель и последующие годы недавнее прошлое — война, раскулачивание, репрессии, гражданская война — стали предметом рефлексии?
— Оттепель определяют очень по-разному. Историки могут определять ее начало через экономические или политические факторы, через политическую борьбу: арест Берии в 1953-м, смещение Хрущева в 1964-м. Я смотрю на этот период через призму литературы, а в литературе значимые перемены начали происходить в первые недели после смерти Сталина. Например, через месяц с небольшим в «Литературной газете» выходит статья Ольги Берггольц о том, что поэты могут и должны писать не только о позитивных, но и о грустных, мрачных своих переживаниях. Сегодня нам об этом рассуждать странно, чувства бывают самые разные, и тогда люди это тоже прекрасно знали, но такая публикация производила впечатление знака перемены.
И таких публикаций — знаковых тогда, но не производящих столь же сильного впечатления сегодня — было немало. Самая заметная из них — повесть Ильи Эренбурга «Оттепель», вышедшая в мае 1954-го. Герои повести в закончившуюся эпоху пережили что-то тяжелое — у одного репрессирован отчим, у другого семья за границей, третья, врач, прошла через период страха перед врачами и недоверия к ним, которое неизвестно чем могло бы кончиться. Но вот пришла весна, «оттепель»: что теперь поменяется? Потребность в разговоре о прошлом возникла сразу, и я бы определила оттепель именно как период рефлексии недавнего прошлого.
— Какие задачи были у оттепели, что ей нужно было понять, в чем разобраться?
— Где-то подробней, где-то намеками через биографии героев — но появлялись в печати, особенно в 1963—66 гг., самые разные темы: и про сегодняшний колхоз, который не кормит и не отпускает, и про голод начала 1930-х на Украине. Но две темы здесь ключевые: война и репрессии.
Разговор о войне был искусственно прерван в первые послевоенные годы. Помните известную «Песенку фронтового шофера», которую пел Марк Бернес: «А помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела»? «Трудно было очень», но в целом интонация бодрая, позитивная. Вот это был основной язык разговора о войне. Пытались прорваться в печать стихи с другой интонацией. Например, Семен Гудзенко писал замечательные стихи о страхе, о том, что у войны будут последствия, стихи эти были написаны во время войны и после, некоторые были опубликованы еще при его жизни, он умер в 1953-м. Но эту волну остановили. Поэтому оттепели было о чем подумать. И люди, прошедшие войну, стали публиковаться в оттепель больше и полноценнее, чем раньше. Им было около 40 лет. Это время их личностного расцвета, когда люди дорастают до умения говорить о собственном опыте, совпало с периодом, когда такой разговор стал возможен. В конце 1950-х годов начинается дискуссия о лейтенантской прозе: что можно говорить о войне, что нельзя, война так выглядела или не так, она героическая или нет. В повести Булата Окуджавы «Будь здоров, школяр» (1961) подросток ждет от войны чего-то героического, а она оказывается грязная и неопрятная.
Повесть Ильи Эренбурга «Оттепель» вышла в мае 1954-го. Герои повести в закончившуюся эпоху пережили что-то тяжелое — у одного репрессирован отчим, у другого семья за границей, третья, врач, прошла через период страха перед врачами и недоверия к ним, которое неизвестно чем могло бы кончиться. Но вот пришла весна, «оттепель»: что теперь поменяется?
Тема репрессий возникла в печати тоже очень быстро, через месяц после смерти Сталина, когда было объявлено, что не виноваты врачи-вредители, их выпустили. Это производило впечатление, это стилистически шокировало, потому что такого не было никогда раньше, чтобы газеты писали о вредителях, а потом вдруг сказали, что публикация была ошибкой и само обвинение было ошибкой. Разговор о репрессиях был начат на уровне метафорическом и очень осторожно, здесь может быть названа не только «Оттепель» Эренбурга. Перед самым XX съездом партии эта тема звучала уже вполне отчетливо, но после доклада Хрущева на съезде 25 февраля 1956 года была выдержана еще существенная пауза, и лишь после обнародования постановления президиума ЦК КПСС «О преодолении культа личности и его последствий» — смягченной версии доклада Хрущева, запоздавшей с выходом в свет почти на полгода, — тема репрессий зазвучала в литературных произведениях особенно явно.
«С «бюрократов» ответственность за репрессии была «снята» и возложена целиком и полностью на Сталина: виновен один человек, которого больше нет»
— Каков был официально разрешенный образ репрессий? Кому приписывалась вина за происшедшее?
— В 1954—1956 гг. виноват бюрократ, чиновник выше среднего звена. Не руководство страны, не Сталин. И даже не арестованный и расстрелянный Берия. Но литераторы стали развивать предложенную формулировку слишком сильно, и это стало слишком серьезной общественной критикой, выходящей за пределы предложенного разговора о недостатках отдельных бюрократов, и этот начавшийся разговор был насильственно прекращен. Были проработки, в том числе Константина Симонова за публикацию романа «Не хлебом единым» Владимира Дудинцева в журнале «Новый мир», который он тогда возглавлял.
Следующая волна разговора на эту тему связана с решениями XXII съезда партии, когда Сталина вынесли из мавзолея. И на этой волне вышел в «Новом мире» «Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына, произведение, которое в первую очередь ассоциируется у нас с темой репрессий на страницах советских журналов и газет. Солженицын писал позже в «Бодался теленок с дубом», что ему было предложено добавить «батьку усатого» в повесть и он добавил. Опять речь шла о локализации проблемы. Но таким образом с «бюрократов» (т. е. чиновников, политиков) ответственность за репрессии была «снята» и возложена целиком и полностью на Сталина: виновен один человек, которого больше нет, наказать его поэтому нельзя. Да и не дошло дело до наказания, хотя бы символического: он был вынесен из Мавзолея, но похоронен все-таки не где-нибудь, а у Кремлевской стены.
Произведения этой волны были написаны не только с либеральных позиций. Распространенная интерпретация: партия восстановила справедливость, вернув невинно репрессированных в строй. Или, например, такая картина: человек вернулся из лагеря, 20 лет его не было, но он продолжает заниматься наукой, как будто его не выкинули из науки, и женится, как будто он такой же молодой, каким был 20 лет назад. Друзья его принимают, книжка его выходит. Справедливость восстановлена, и все непрожитое еще можно успеть прожить.
Следующая волна публикаций — в последние месяцы Хрущева у власти — была ответом на волну 1962 года. В 1964 году в «Новом мире» Твардовский публикует два романа, не затрагивающих тему ответственности за репрессии, но описывающих человека, находящегося внутри общества, в котором они происходят. Как и в случае с изображением бюрократов в 1956 году, общественная рефлексия очень быстро стала гораздо шире и глубже предложенного направления критики.
Следующая волна разговора на эту тему связана с решениями XXII съезда партии, когда Сталина вынесли из мавзолея. И на этой волне вышел в «Новом мире» «Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына, произведение, которое в первую очередь ассоциируется у нас с темой репрессий на страницах советских журналов и газет
Первый из них, «Хранитель древностей» Юрия Домбровского, известен гораздо более второго. Идут аресты, возникают подозрения, массовичка убирает из музея коллективные фотографии, потому что неизвестно, не окажется ли врагом народа кто-то на них запечатленный, главный герой пытается отстоять экспозицию, он на грани ареста. А мы знаем, что автор, написавший эти строки, четыре раза был арестован.
Анатолия Рыбакова мы знаем через «Кортик», «Бронзовую птицу», «Тяжелый песок», «Детей Арбата» — а роман об изломанной жизни дочери врагов народа «Лето в Сосняках» почти не заметили на фоне снятия Хрущева. Твардовский же именно поэтому и дал «Лето в Сосняках» раньше, чем планировал, боясь, что вместе с Хрущевым уберут и тему репрессий.
Следующая волна публикаций на тему репрессий связана с периодом, когда реабилитации Сталина ожидали и противники ее, и сторонники. Деятели науки и культуры обращаются с двумя письмами к Брежневу, стараясь предупредить отказ от решений XX и XXII съездов партии на первом уже не хрущевском съезде. И вроде бы на XXIII съезде никаких значимых деклараций в этом смысле не было сделано, но в журналах 1967 года публикуется проза, где герои упоминают Сталина уже в положительном ключе. Это вдруг снова стало можно — а всего-то прошло 5 лет с той волны 1962 года!
«Хуциев показал: у этого поколения кризис ценностей, ему нужно разобраться с прошлым»
— А как возникает диссидентское движение в литературе?
— Диссидентского движения в литературе не было. Историки диссидентского движения — это у Александра Даниэля можно прочитать — говорят иногда о том, что диссиденты появились тогда, когда были исчерпаны возможности подцензурной литературы. Я бы присоединилась к этой формуле: литература, как мы сейчас говорили, начала осмысление недавнего прошлого, а когда возможностей для этого стало гораздо меньше, около ста членов Союза писателей поддержали открытое письмо Солженицына IV съезду писателей, и тема цензуры, возникшая по итогам сворачивания только начавшегося разговора о репрессиях, активно обсуждалась тогда, в мае 1967-го.
Статус этого обсуждения не вполне ясен: обсуждение ведется через письма, это не заседание, после которого остается стенограмма. Такие, правда, тоже были, еще и в начале 1968 года. Диссидентское движение начинается как раз в период схлопывания пространства для публичной дискуссии, возможной на литературном поле. А литература продолжала заниматься осмыслением положения человека в ситуации несвободы через ассоциации, через отсылки к XIX веку — вернувшись, таким образом, опять к метафорическому языку, от которого на несколько лет удалось отказаться.
— Как репрессии осознавались в кинематографе?
— Начинать этот разговор нужно с 1930-х годов. В 1936 году вышел фильм «Заключенные» по пьесе Николая Погодина «Аристократы»: фильм о грандиозной стройке Беломорканала, куда привозят уголовников и где они перевоспитываются, включаясь в важное для всех общее дело. Были еще фильмы 1930-х годов о шпионах, и эта линия — шпионы, предатели, уголовный розыск — возвращается в кино во второй половине 1960-х после того, как сворачивается десталинизация. Другая тенденция середины 1960-х — показывать борьбу внутри органов. Хороший чекист, плохой чекист. Хороший тот, для которого главный авторитет — Дзержинский. Плохой — недостаточно вдумчив, делает все по шаблону.
Оттепель — период рефлексий: даже когда литература и кино не могли показать содержание рефлексии, они указывали на ее существование. Это ведь тоже немало, что Хуциев показал: у этого поколения кризис ценностей, ему нужно разобраться с прошлым
Очень важное кино — «Мне двадцать лет» («Застава Ильича») Марлена Хуциева, где показана современная молодежь: как танцуют, о чем говорят, каких поэтов слушают. И в качестве проблем, значимых для нынешней молодежи, называется и 37-й год. Это не вполне проговорено — почему он проблема. Но названо. Опять же к вопросу о том, что оттепель — период рефлексий: даже когда литература и кино не могли показать содержание рефлексии, они указывали на ее существование. Это ведь тоже немало, что Хуциев показал: у этого поколения кризис ценностей, ему нужно разобраться с прошлым.
Или фильм «Тишина» 1964 года по роману Юрия Бондарева, где показаны аресты, доносы, и главному герою не верят, и разоблачить доносчика никак невозможно. Если сравнивать прозу и ее экранизацию в этот период, то видно, как же сильно и проза, и экранизация зависят от даты выхода и от политических решений, предшествовавших этой дате.
«Слепое поколение» следует ценностям родителей, репрессированных, но и успевших поучаствовать в репрессиях тоже»
— Что в контексте происходящего можно сказать о Булате Окуджаве и его творческом пути?
— В конце 1950-х гг. Окуджава пишет песни о простом человеке, самом обычном, с которым мы все можем себя ассоциировать. Ванька Морозов, Ленька Королев. Опыт неразделенной любви, не вернувшиеся с войны родные или друзья — этот опыт был у всех, и первые песни Окуджавы обращались ко всем.
А вот с 1963—1964 годов Окуджава все чаще пишет о человеке творческом или просто о человеке, ведущем свой разговор с Богом, один на один. К концу 1960-х он пишет про узкий круг людей, единомышленников. И это связано с тем, что происходит в обществе. Был период, когда казалось, что самое важное можно обсудить со всеми. Но во второй половине 1960-х это уже не так, уже началась эпоха размежевания и уже важно говорить не о том, что всех объединяет, а о том, что и есть предмет спора. Среди стихотворений, которые можно назвать у Окуджавы «программными» (не люблю это слово), есть такое:
По прихоти судьбы — разносчицы даров —
в прекрасный день мне откровенья были.
Я написал роман «Прогулки фраеров»,
и фраера меня благодарили.
«Прогулки фраеров» — это его роман «Путешествие дилетантов» об эпохе безвременья, сменившей период расцвета литературы, культуры и социальной жизни, который был до восстания декабристов. Тошно, неинтересно. И Окуджава пишет о том, как люди пытаются жить свою частную жизнь, но в нее вмешиваются, ее разрушают. Это как раз одно из самых значимых произведений 1970-х гг., пытавшихся осмыслить человека, живущего в репрессивную эпоху, — то, о чем мы говорили чуть выше.
С 1963—1964 годов Окуджава все чаще пишет о человеке творческом или просто о человеке, ведущем свой разговор с Богом, один на один. К концу 1960-х он пишет про узкий круг людей, единомышленников. И это связано с тем, что происходит в обществе
— Почему Окуджава называл свое поколение слепым?
— В 1995 году роман Окуджавы «Упраздненный театр», законченный двумя годами ранее, получил Букеровскую премию. Упраздненным театром он называет тот образ мыслей, который сформировал его самого. Удивительным образом человек очень авторитетный, которого тогда часто называли совестью России, вдруг пишет о своем детстве, стараясь показать, сколь долог и труден был позже его путь преодоления иллюзий, тогда в нем воспитанных. Это автобиографический роман. Герои носят те же имена, что и в реальности. Но себя самого, того мальчика, который впитывает это воспитание 1930-х гг., Окуджава называет Ванванчем. Например, мальчик слушает разговор мамы и соседки по коммунальной квартире. Соседка боится, что партийная Ашхен донесет на приехавшего к ней из деревни с мешком муки Мартьяна, разоблачит его как кулака. Та мучается, но говорит, что никуда не пойдет и ничего не сообщит. Ванванч рисует, и на его рисунке видно, что он принимает сторону то одной, то другой. Это «слепое поколение» следует ценностям родителей, преданных членов партии, бескорыстных строителей коммунизма, в чем-то все-таки замешанных, репрессированных, но и успевших поучаствовать в репрессиях тоже. Но с самого раннего возраста в Ванванче появляются — не сомнения, нет, зернышки будущих сомнений. Я так понимаю, прозрение Ванванча должно было произойти во время войны. Об этом, собственно, «Будь здоров, школяр».
— Как деятельность поколения оттепели влияет на нынешние демократические процессы в современной литературе? Есть преемственность?
— Я бы сказала, что очень многое из того, что выходит сейчас, выходит помимо этого опыта. Потому что автор, прошедший молодым человеком через перестройку, через 1990-е годы, впитавший то, что тогда публиковалось и обсуждалось, может и не знать битв 1950—60-х годов, которые мы сейчас обсуждали. Можно читать Окуджаву и не знать, на что он отвечает. Можно говорить, что о репрессиях в оттепель вышел только «Один день Ивана Денисовича». Эту фразу я встречаю довольно часто, и она уничтожает все битвы и попытки что-то опубликовать в те годы. Сегодняшний литератор может иметь опыт чтения мемуаров, личного общения с теми, кто пережил войну и лагеря, он может жить, минуя опыт тех битв.
В «Упраздненном театре» Окуджава пытался показать опыт прозрения своего поколения, так тяжело давшегося, а среди критических отзывах на роман звучал и вопрос о том, как же он может любить своих родителей-партийцев. Начиная с 1990-х годов, а на самом деле и с 1970-х, молодые приходят — когда приходят — к осознанию происходившего в 1930-е более короткими путями. Им уже достался самиздат 1970-х годов, они с него начинали, когда были школьниками или студентами, то есть колоссальные усилия людей, пытавшихся в оттепель что-то сказать, многими не были восприняты.
О чем «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург? Крутым маршрутом она называет не то, что с ней произошло после ареста (тюрьму, лагерь…), а свой внутренний путь принятия и осознания того, что с ней происходило. Следующие поколения, если им это интересно, уже знают цифры и названия — сколько было уничтожено людей, где были лагеря. И это знание возможно без знания того пути постижения произошедшего, который люди проходили в 1950—60-е.
«Германия дает совершенно поразительный пример того, как обществом может быть признана вина»
— После войны началась и происходит до сих пор проработка прошлого в Германии. Как это было сделано там?
— Конечно, Германия дает совершенно поразительный пример того, как обществом может быть признана вина. Когда вы идете по Берлину и видите на улице, где много пешеходов, туристов, большой стенд со списком лагерей и надписью «Эти места ужаса мы не имеем права забыть», это производит впечатление. Вы едете в метро и видите указатель к одному из путей, где написано: отсюда такого-то числа отправили в такой-то лагерь такое-то количество людей. Производит впечатление, когда память становится значимой составляющей устройства города, когда перед подъездами лежат таблички с именами людей: как звали человека, какого года рождения, в какой лагерь его депортировали и когда он умер. Производит впечатление, когда чиновник, отвечающий за район, пишет на сайте, что сегодня такая-то дата и он будет благодарен жителям, если они почистят эти таблички, потому что в наше время, когда так много беженцев, важно помнить о тех, кто жил рядом и кому некуда было бежать.
Германия дает совершенно поразительный пример того, как обществом может быть признана вина. Когда вы идете по Берлину и видите на улице, где много пешеходов, туристов, большой стенд со списком лагерей и надписью «Эти места ужаса мы не имеем права забыть», это производит впечатление
Сейчас все большую популярность набирает партия «Альтернатива для Германии»: отчасти это связано с общественной реакцией на признание собственной вины и желанием жить вне этого чувства вины. Германия прошла очень длинный путь, чтобы все эти места памяти стали естественной частью городского пространства. Когда сразу после войны в Германии начались дискуссии об ответственности за холокост, было много разных подходов к тому, как описывать произошедшее. Например, было такое понятие, как «час ноль»: предложение считать, что сейчас, после разгрома фашистской Германии, страна начинает жить с начала, с нуля.
Когда я увидела эти дискуссии, я вспомнила Эренбурга, который в 1954 году в повести «Оттепель» тоже предложил что-то подобное: мы можем видеть закономерные этапы в попытках описать свою страну и свое участие в происшедшем, описать ответственность общества и личную. Неверно было бы говорить, что в официальном дискурсе в Германии эта тема была, а у нас ее не было. Но важно думать о развилках, на которых ее осмысление было заторможено.
Подписывайтесь на телеграм-канал, группу «ВКонтакте» и страницу в «Одноклассниках» «Реального времени». Ежедневные видео на Rutube, «Дзене» и Youtube.
Справка
Ольга Розенблюм — кандидат филологических наук, доцент кафедры истории русской литературы новейшего времени ИФИ РГГУ. Автор курса «ГУЛАГ глазами соцреализма: проработка прошлого в литературе и кино 1960-х гг.».